html> Город-А
 
Библиотека Галерея Фотозал Редакция Мнения Новости Начало
 
Василий Ромодин    
 
 
   

 
 
 


 

Мичман Селитра по прозвищу Бомба

Глаза у него небольшие, выцветшие, грустные. Кажется, были у него усы, а может, просто его лицо было покрыто крепкой, двухдневной щетиной. Иногда его глаза становятся бойкими, даже наглыми.
Севастопольские рассказы. Л. Толстой

Заговорил он совершенно неожиданно с таким выражением голоса, с каким профессиональные дикторы читают прогноз погоды.
Севастопольские рассказы. В. Ромодин

Честь мундира
Ветер! Дождь! Ненастный ноябрь 1945 года. Грохочет грозное осеннее море. Холодно и неуютно в приморском городе. Я тогда там служил заместителем начальника Дома флота. Бегал на службу высоко подняв воротник, и глубоко надвинув фуражку. Я мичманом был. А должность занимал офицерскую. Перед конференцией начальник отдела кадров Флота приехал к нам. Я докладываю: «Заместитель начальника дома офицеров мичман Селитра». Он удивился: «Как мичман?» Тут замполит Флота: «Да он у меня молодой, все тянет. Энергичный. Все может — фронтовик!» Ну, начальник отдела кадров сразу же: «Так что же, надо в офицеры представлять».
Сделал я фотографии, оформил документы. Время идет — представления нет. Я туда, я сюда. Нет! Секретаршей у нас тогда в отделе кадров Городецкая была, злая такая. Она документы под спуд сунула. В Москву обратились, нет, говорят, ваших документов. Ну, потом ее приперли, а начальника отдела кадров перевели. Так я без офицерского звания и остался. Эта Городецкая, ягода подлая, до сих пор жива.
Потом на мое место офицера прислали. Должность-то офицерская. Приехала дочь адмирала. Она до этого начальником военно-полевой почты служила. Почту тогда сократили, вот ее на клубную работу и послали.
Я ее встретил, она уже пожилая была, под пятьдесят. Я ей все по акту передаю: вот это так устроено, это этак... Все рассказал. А она спрашивает: «Как вы работу вели, концерты?» Я ей объяснил, что кто из больных выступал, жены офицерские. Вот одна была жена подполковника, большая, толстая, а танцует, поет!.. И приватных приглашали, кто рядом живет. «Приходите в самодеятельность, в клуб!» — приходили. Вот так! Она на меня посмотрела селедкой: «Да?.. Ну, ладно».
Потом меня перевели в Северную часть, в судоремонтный батальон. Там командир такой был, что он скажет, лучше сделать. Против него лучше и не начинать, не соваться. Он мне сказал: «Я сокращу хоть двух по политической части, а тебя начальником столовой сделаю. На самом деле будешь у меня клубом заведовать!»
Трудно. Я и в клубе и в столовой. Прихожу к нему: «У меня и клуб: за книги, журналы отвечаю, а еще и столовая». Он посмотрел на меня, головой покачал: «Да, не подумал я тогда. Ладно!»
На следующий день меня из этой части в Одессу перевели. Так и бросали: туда-сюда. Как мяч. Вот, так! Я много видел и все под топором ходил... Партбилет отобрали, за матроса Кошку вину взял. Он при восстановлении Севастопольской набережной на памятниках героям головы попутал! Мне говорят: «Да как ты мог такое! Партбилет на стол!» Я и положил, а сам рад. Восемнадцать лет за книжицу эту взносы отдавал, да я бы давно машину купил, даже две! Потом просили обратно взять — я ни в какую.
Вот так начальником Дома Флота я встретил Ялтинскую конференцию. Американцы стояли у Угольной пристани. Англичане чуть дальше. Как сейчас помню. Я ведь встречал и Черчилля, и Рузвельта, и Сталина. Сталина-то, как тебя, два раза видел.
Много чего было. Когда дежурного выбирали, это на ялтинскую конференцию, смотрят, начальник Дома флота — Пицлер, ага, еврей, убрать его! Предлагают другого. Опять еврей, опять не то. Так добрались до меня. Только спрашивают, а что это у него такая фамилия странная — Бомба. Дескать, наши союзники могут не понять. Так что пусть он будет, только фамилию сменит.
Сказали: «Будешь ты теперь мичманом Селитра. И будешь дежурить на все время конференции, с 10 ноль-ноль до 18 ноль-ноль». Я согласился. Я ведь ничего не боялся, ничего!
Тут же нам, всей обслуге, кителя пошили: погоны, рубашечка белая, кортики выдали, белоснежные перчатки... Мы тогда и не знали, что форма такая!
Шили нам пленные, румыны. Прямо напротив ателье было. В 18 часов ноль-ноль мерку сняли, а утром в восемь ноль-ноль уже последняя примерка. Мне портной попался, который самому Адольфу Гитлеру шил парадный китель. А мне такое соорудил, что я не знаю, как и отблагодарить. Подарил ему пачку «Казбека».
Вот в таком виде я и встретил Рузвельта. Китель с утра надел, мне и гладить не надо: он в шифоньере висел.
Сошел я по ступенькам Дома флота. Рузвельт в «виллисе» сидел. Я руку под козырек, докладываю: «Дежурный по Дому флота мичман Бомб… то есть Селитра! Прошу проходить». У самого в душе все так и переворачивается.
Рузвельт шляпу снял, к груди прижал, слушает. Лицо такое благородное. Душевный человек был. Хороший. Выслушал он меня, шляпу надел, шофер его, весь в коже, плотный, на кнопку нажал, тележка сразу на полозьях — вжик — и уже на земле. На кресле его так и внесли в Дом флота.
За ним Иден, Гудиан. Я ведь не политик, нет, но сразу понял: скромные, умные люди, либеральные...
На следующий день Черчилля встречал. Уже не на улице, в доме.
У них, у англичан, такое сукно было — зеленоватое. У японцев такое и у англичан. На шинели у него полоска была, одна — сержант по-нашему.
Вот входит он, за ним англичане, потом наши: нарком флота, Ворошилов, Буденный тогда тоже прискакал...
Я под козырек, а тогда в уставе было: пока не пройдет, кому честь отдаешь, все руку держи. Сейчас не так, козырнул и все. Стою я, Черчилль подходит. Я докладываю: «Дежурный по Дому флота мичман Селитра. Прошу проходить».
А Черчилль встал, высокий такой, во рту сигара. Он ее из угла в угол этак, швырк-швырк. Пожует и опять, швырк-швырк... и смотрит на меня. В руке у него тросточка... Я все честь отдаю... Вдруг он наклонился и давай меня с головы до ног разглядывать. Внимательно. Уже чуть не на корточки сел. Потом выпрямляется и все по мне глазами ведет, будто по дереву...
Я думаю: «Вот кот, паразит! Изучает». На мне китель черный, кортик, ему интересно, конечно. Так он же честь русского мундира унижает. Ну, я и давай его тоже рассматривать. Черчилль с одной стороны смотрит, а я с другой... Он мне на ботинки, и я ему на ботинки. А честь держу по уставу. В груди все замерло, но делаю: я ведь ничего не боялся, ничего! Черчилль сигару пожевал, пожевал, швырк — перебросил и пошел.
Вот так! А мундиры-то нам сшили из английского сукна. Черчилль пошел, а за ним и англичане, и наши. Черчиллю-то еще раньше в ложу ящик апельсинов, ящик мандаринов и ящик лимонов. Два ящика коньяка. Там и их англичанки были, которые служили на флоте.
Ушли они, а я думаю: ну, теперь мне чик-чикур. Десять суток, не меньше. Тут дежурный матрос подбегает: «Товарищ дежурный мичман, вас в кабинет к начальнику Дома флота».
Стучу я в дверь, мне: «Войдите!» Захожу. Там наш начальник у окна навытяжку стоит. Ну, думаю, здесь не десятью сутками пахнет — трибуналом. В комнате сидят нарком, командир флота, адмирал Октябрьский. Я обращаюсь: «Товарищ нарком, разрешите обратиться к начальнику Дома флота».
Тот ответил: «Разрешаю». Ну, я докладываю, что прибыл по приказу, а сам голоса своего не слышу, а начальник Дома флота стоит, ни жив, ни мертв. Я, говорит, вас не вызывал. Командир флота повернулся и сказал, что это он меня захотел увидеть. А один из командиров говорит: «Я вас, мичман, узнал. Это вы тогда наш корабль спасли, а потом ослепли, а потом я вас на своей машине в госпиталь отправлял...»
Нарком руку поднял, дескать, молчите. Встал и сказал: «Молодец, мичман, не растерялись, не уронили честь русского моряка!» После этого они все рассмеялись. Когда я вышел из кабинета, все спрашивали: «Ну, чего там, как?» Я молчу.
На следующий день от наркома благодарность и грамота. И серебряные часы в придачу. Эти часы я потом под Феодосией, в конце октября 53 года снежному человеку отдал.
Хрустальная пепельница
Дождливым холодным вечером 12 декабря 1945 года я концерт американцам на Ялтинской конференции устроил! И какой концерт! До сих пор некоторые вспоминают! А вот матросы американские неприлично себя вели, по-хамски. Наши выступали, а они ноги на спинки кресел клали. Вместо того чтобы хлопать — свистели.
Перед этим концертом меня вызвали в ОБХСС, ну в контрразведку. Там меня предупредили, сказали, что непременно нам давать что-нибудь будут. Я после всех собрал: билетеров, гардеробщиц. Я им сказал: «Товарищи, к нам приехали иностранные гости. Они будут дарить всякое. Я в столярке ящики прикажу сделать, вы рядом с собою поставьте. Вам подарят, поблагодарите — и в ящик. Дескать, нам ничего не надо, у нас все есть, мы ваши подарки в урну, в урну!
Так они и сделали. Приходит американец в гардероб. Хау-хау, хау-ду, лезет в карман или из ботинка шоколад достает, а там взяли, поблагодарили и в ящик, как в урну, выбросили. Потом эти ящики полные шоколада были! Все разделили поровну, и все были довольны.
Тогда ведь одних корреспондентов сколько было! Понаехали. Они за сувенирами гонялись. Схватят за пуговицу или за звездочку. Дай, дай. Особенно у них каски в цене были, все, что с фронта, все брали. Бизнесмены они.
У меня зажигалка была из патрона снаряда. Так мне за нее серебряные часы дали.
Фотографировались мы с ними. У меня же все фото были. Куда вот пропали, не знаю. Я девчонок пригласил, фронтовичек. Таких, чтоб ответить могли. Американцы — сволочи: снимаются и обязательно девчонку за титьку схватят. Я девчатам своим глазами делаю, дескать, терпи. Потом они мне жаловались: «Мичман, отмыться от их заразных рук не можем!»
Перед концертом стол накрыли. Наверху офицерам, внизу матросам — буквой «П». Я своим тогда сказал: «Будет много консервов английских, американских, водки. Как концерт начнется, вы в зал не бежите. Что полное, водка там, консервы неоткрытые, вы все в ящики и в гардероб, подальше. Потом разделим.
У нас магазины тогда открылись, Курортторг. Там все было, водка, коньяк, чего хочешь. Американцы приходят: «Дай водка!», а им чеки не выбивают, они же доллары суют. Они пальцами у виска крутят: москоу-дурак. Ко мне кассирша: «Мичман, что делать?» Я ей: «Дура, бери доллары их, обогатишься!» Так и стали делать: они ей доллары, она им водку. Потом доллары в банк сдали. Всем рублями заплатили: и директору, и кассирам. Все обогатились. Мне они в благодарность торт принесли и бутылку коньяка. Я тогда был молодой и глупый.
Когда Ялтинская конференция закончилась, нам разрешили брать сувениры. Я со стола, где они мозгами шевелили, карандаш взял, резинку и хрустальную пепельницу. Карандаш и резинка потерялись сразу же, а вот пепельница сохранилась. Ее моя первая жена об пол разбила.
Я спас Сталина
По свинцовому небу плывут быстрые мелкие, рваные облака. Море нервничает и штормит. Обстановка напряженная. Ранняя весна 45 года. Вокруг СМЕРШ ищет шпионов и не находит их. А опасность близка. Смерть грозит товарищу И. В. Сталину, товарищу Черчиллю, и товарищу Рузвельту. И спас их от верной гибели безвестный, мужественный мичман. Этим мичманам был я, товарищ Селитра, то есть мичман Бомба!
В 1946 году меня орденом Красной Звезды наградили. Я говорю, что ничего не сделал. А мне: «Вы, товарищ, большую агитацию за нас провели. Концерты устраивали. Показывали. Вот мы вас и наградили». Да, самодеятельность у нас была что надо. Настоящая — флотская. Эх, наградили-то меня вовсе не за песни и пляски, но об этом никто не знает. А орден у меня за то, что я историческое событие совершил.
Да, если бы не я, так и Гитлеру войну могли проиграть. История другая стала бы. Наверняка! А так Сталин сидел себе под треск кинокамер и выглядел, как киногерой. Он-то тогда и приказал генералу Круглову сказать англичанам и американцем, что им всем чик-чикур мог быть. За это генерал Круглов, верный помощник товарища Берии, получил английский орден. А ведь не генерал уберег Крымскую конференцию. И вообще этот Круглов больше на кухне пропадал. Все пробы снимал. Я сам видел. Сам толстый, и ложка у него громадная, больше поварешки. Придет и давай по кастрюлям шарить. Все яд в еде искал. Генерал этот поесть любил страсть. Он большой начальник на Колыме был. Говорили, сам к стенке ставил, сам из табельного оружия расстреливал. Вот такой любитель покушать был.
Так, не этот генерал всех спас от смерти, а я. Мне за это именные часы дали. Серебряные. На этих часах и надпись по-английски была о том, что «Господина Selitra благодарит лично президент США господин Рузвельт». Потом в СМЕРШ у меня эти часы забрали. А мне другие дали, стальные, Точходовские. Я их отдал матросу Кошке, который мне костыли соорудил из корабельного бука.
Я тогда сломал ногу. С трапа самолета сходил и упал, потому что самолет возьми и взорвись. Думаю, все это из-за секретного груза произошло, который мне приказали из Симферополя в Ялту отвезти. Никто кроме меня не знал, что в коробке лежит! А я про это эту секретную коробку много рассказать могу. Но боюсь. Если пойму, что я остался жив, то придут и сейчас… Зарежут. Эх, а мог бы обогатиться. Как сыр в масле мог бы кататься. В Сочи мог бы жить, в кооперативной квартире. Но я храню секрет. Да и лучше быть живым, чем кооперативная квартира.
Ну, у матроса Кошки, который мне костыли соорудил, брат был — татарин. Он в Симферополе жил. Звали его Хакимаш. Вот он ко мне пришел и спрашивает, а какая будет погода завтра. А я каждый день в Доме флота погоду вывешиваю. И температуру в море. А погоду мне сообщают помощник командного метеоролога флота. Они все знают. И что будет через неделю и через месяц. Лучше погоду угадывали, чем сейчас. По приметам народным и морским. Чайка кричит — быть шторму. Красное солнце в море садится — давление падает, значит, к плохой погоде. Ну, много примет. Вспомню, скажу. Татарин тот, Хакимаш спросил, я ответил. А что? Дело обычное: татарин погодой интересуется. А назавтра этот татарин опять приходит, спрашивает: а какая будет погода через два дня. И бутылку коньяку принес. Я ему сказал. Но насторожился. А зачем татарину погоду знать? А он, этот Хакимаш, опять приходит, и спрашивает: а что мичман будет с погодой через три дня, а что с нею с погодой этой будет на следующей неделе. Я ему опять все сказал. Он, этот Хакимаш, бутылку коньяка опять принес.
А потом я сидел у себя в дежурке и думал: пить мне этот коньяк или нет. Может, я за бутылку-то Родину продал? А, может, и нет? Страшно мне стало. Ведь нас СМЕРШ предупреждал, что всякое необычное будет вокруг, надо сразу обо всем докладывать. А я! Я сколько инструктажей провел у наших официанток, буфетчиц и гардеробщиц из Дома Флота. Все призывал к бдительности. А сам, пожалуй, себя под расстрел подвел. Чик-чикур мне настал!
А татарин этот, Хакимаш, не унимается, просит у меня ежедневно говорить ему положение погоды. Подавай ему уже и температуру, и ветер, и облачность — четверть, половина, три четверти и полная. Смотрит на меня своим татарским лицом и требует: «И солнце, снег, туман, видимость на дороге все мне говори...» У меня уже целый ящик его коньяка скопился!
Засиделся я за этими невеселыми мыслями у себя в кабинете. Все думаю, думаю. А тут мой тесть зашел, говорит, на огонек, дескать прохожу мимо по улице, взгляну, никак мичман еще работает. А тесть мой тогда в органах служил. Сели мы. Ну, я коньяк, за который родину у меня вроде пытаются купить, достал, и мы с тестем выпивать и закусывать начали. Тесть рыбу принес, бычков маринованных, консервы, зелень. Выпили, закусили. Тесть мой разговорился, стал секреты выкладывать. Вот я и услышал, что в Симферополе два армянина появились — Оганесян и Торлакян. Их поймали, они и сказали на допросе, что к ним идет через линию фронта Астадурьян с каким-то татарином.
Я как про татарина услышал, так меня пот прошиб! Уж не мой ли это Татарин, который вокруг меня с армянским коньяком крутиться. Рассказал я тестю все как на духу. Он рассмеялся, потом задумался, сказал, что доложит куда надо. Посоветовал мне, чтобы я пока татарина не отваживал. А через день ко мне ночью к дому подъехала черная машина. Я как в окно глянул, понял, что ко мне. Ну, все: прощай Крым, здравствуй Сибирь.
Ввалились ко мне, да все полковники, а с ними мой тесть. Сказали мне, что я очень важное дело сделал, и что они телеграмму на мое имя получили от Народного комиссара внутренних дел Союза ССР Лаврентия Берии. Подают мне мятую бумажку на гербовой бумаге. Я ее читаю, а у самого перед глазами буквы прыгают, ничего разобрать не могу. На меня один толстый полковник с недобрыми глазами посмотрел, забрал у меня телеграмму и бабьим голосом прочел:
«Если противник действительно проявляет особый интерес к Крыму, то надо выяснить конкретную задачу, что даст возможность установить действительные намерения немцев».
Полковники рассказали мне, что перехватили недавно шифровку, где агентам предписывалось в ближайшее время оставаться на месте и ежедневно передавать сведения. А какие сведения никто не знает. Тут тесть к ним мой приходит, и про татарина моего, Хакимаша, рассказывает. А полковникам известно, что этот татарин — вражеский разведчик. Но зачем ему погода, спрашивается, купаться что ли он с девками собирается? Полковники сказали, что думали-думали, да так ничего и не поняли.
Я коньяк достал, шпионский. Сели мы с полковниками. Они из офицерских сумок закуску вытащили. Консервы американские, колбасу, балык, сало деревенское, зелень, огурцы, помидоры. Много чего у них в офицерских сумках было. Разложили на столе, порезали, налили, выпили. И я им все объяснил. Что к чему. Прояснил.
Полковники сначала не поверили. Но потом еще выпили. Закусили. Подумали. Еще махнули. И вроде у них в голове-то все и прояснилось. Они вдруг вскочили, вскрикнули «по машинам!» и умчались…
Прошло три дня. Приехали ко мне снова. И рассказали, что по моему оперативному донесению были задействованы силы всех советских и союзнических разведывательных служб. НКВД, зафронтовая агентура «Смерш», англичане и американцы сообщили, что на немецких аэродромах, находящихся поблизости от Крыма сосредоточены 33 группы дальних бомбардировщиков. Стало понятно, что немцы собрались разбомбить Ялту вместе с премьером Англии, президентом США и самим товарищем Сталиным. Но, что делать?! Отменить встречу глав правительств?! Да, об этом даже заикнуться никто не мог: всем жить охота. Но проводить встречу под бомбами немцев тоже нельзя. Полковники, такие смелые с бабами, пленными и подследственными чуть не плакали. Стали меня просить: может, я что-нибудь придумаю. Я молчал. А полковники тем временем пили шпионский коньяк, вытирали потные толстые рожи батистовыми платочками и тонкими голосами жаловались, что Лаврентий Павлович обещал, если что, поджарить всем, начиная со своего заместителя Круглова, яйца, а головы медленно отвинтить.
Я сказал этим душегубам, чтобы не мешали мне думать. Дали они мне три дня и три ночи, и чтоб я к 3 часам в понедельник им рассказал, как беду отвести.
Полковники уехали. Я сел на стул. И чуть не разрыдался. «Все, — подумал я, — жил-жил, воздухом дышал, море любил, в небе облакам и солнцу радовался, а настал и тебе чик-чикур мичман. Уж если генералу Круглову яйца жарить будут, то уж мне и вовсе несдобровать».
Вечером пришел тесть. Я ему все рассказал. Он тоже голову повесил. Мы коньяку еще выпили, а он не лезет в горло проклятый. Не веселит, не пьянит, а только туманом тяжелым окутывает. Тут тесть и говорит: «А, давай, мы к Лизке пойдем в рюмочную ее ночную. Может, она чего присоветует». Будь я может в трезвом уме, так своему тестю меж глаз зазвездил бы: что он, гнида, издевается что ли. Где ж это видано, чтоб девка, шинкарка подпольная советы государственные давала. Ведь не бабье это дело. И дело-то секретное. Разболтает паскуда. Но я только рукой махнул. Говорю: «А все равно, тесть ты мой золотой, пропадать нам вместе. Пойдем!» Надел фуражку и за дверь.
Пришли. В дверь железную тайным стуком постучали. Лизка нас встретила. Руки о передник вытирает, смотрит на нас, и спрашивает: «Товарищи офицеры, случилось у вас что? Лица на вас нету». Может вам сразу по 200 налить. Мы ей говорим, ты Лизка-то, наливать-то наливай, а только всех матросов за ворота гони, у нас к тебе дело… Ну, шинкарка рукой только своей полной махнула, как комната утихла, а через мгновение и опустела.
Мы за стол сели. Лизка рыбу черноморскую принесла, селедку американскую, свои огурцы малосольные с перчиком. В общем, все чик-чикур. Махнули. Закусили. И к нашей кручине перешли. Рассказали все. Без утайки.
Лизка голову своей рукой подперла, жалостливо поглядела на нас с тестем, и говорит: «Да, это задача трудная. Но, вы товарищи офицеры не грустите, придумаю я вам что-нибудь. А вы скажите, какая мне награда будет».
Тесть мой на то и полковник, что ляпнул: «Я тебе Лизка орден дам!» Та рассмеялась. Говорит, да на кой мне твои сопли, на какое место… Погляди на меня. Мы поглядели. Да, Лизка девка-жар, лапы такие, что любого загулявшего моряка одним ударом на землю положит. Груди с арбузы будут, коса русая — шкот корабельный, стан будет не меньше, чем советский танк Т-34. Тесть только головой покачал, да, некуда тут орденок-то вешать. Я тогда говорю, что тесть мой полковник, вот он ей бумагу напишет, что ночью она водкой торгует от Куроторга. Лиза говорит: «Это хорошо. Я согласна: так и быть выручу вас, но чтоб без обману» Тесть мой ей так ответил, что мы советские офицеры и никого не обманываем, но если она обещания не выполнит, то пусть забудет про свою торговлю и собирает вещички в Сибирь. Хорошо сказал. На то он и полковник, тесть-то мой.
Утром в дверь ко мне тихонько поскреблись. Открываю, смотрю чудо: Лизавета в пальто габардиновом, с оборками, на ногах туфли, а голова платком укутана. Ну и ну. Проходи, сказал ей. Она тихонько в комнату ко мне проскользнула. Села на стул, тот только затрещал. Говорит: «Нас Мичман не подслушивает ли кто?» Я ей говорю, ты что сбрендила что ли. А Лизка свое гнет, цену набивает: «Да ты за окном погляди: нет ли кого». Я уже злиться начал, говорю: «Ты Лизавета языком не маши, дело говори, придумала что ли?» А у самого душа в пятки ушла, сердце застучало, неужто шинкарка меня спасет, и тестя моего, и полковников толсторожих, и генерала Круглова, и Лаврентия Павловича, и дорого товарища Сталина, и премьера Черчилля, и президента Рузвельта, и Ялту нашу родную, и море Черное, и весь мир!!!
Тут вдруг в углу кто-то хрипнул, зашевелился, застонал, да как чихнет. Лизка вскочила, кричит: «Да, ты тут Мичман не один, у тебя тут вороги вокруг» И к двери полоумная скачет. Я ее поймал, обнял, приласкал. Говорю, дак, это тесть мой отсыпается, домой уж дойти не мог. Тут и полковник вылез. На Лизку во все глаза глядит, ничего понять не может. Я ему коньяка в чашку плеснул, за стол усадил. Через минуту он уже трезво на шинкарку глядит, и строго ей говорит: «Докладывай Елизавета свою оперативную разработку». Да, полковник он и есть полковник.
И Лизка не обманула. Придумала бестия. И просто, и, метко, вроде, наверняка. Да, ведь и другого нет ничего. Тесть мой ей тут же бумагу выписал на ночную продажу вино-водочных изделий. Расписался. Из кителя штемпель вытащил, подышал на него, и припечатал свою подпись синей печатью. Лиза расцвела, под корсет бумагу спрятала и была такова.
А мы с тестем на часы взглянули, аккурат понедельник 15 часов 00 минут наступило. Тут и полковники понаехали. Сами синие, грустные. Даже пить не стали. А сразу говорят: «Ну, что офицеры сразу в штрафбат, или что надумали». Мы лица серьезные сделали. И свой план, то есть Лизкин им доложили. Они задумались. Потом говорят: «И просто, и метко. И ведь действительно сработать может». Полковники засуетились, засобирались. Только дверцы машин захлопали: поехали совещаться с начальством. Через час за мною нарочного прислали с секретным пакетом. А там официально, на бумаге с грифом «Совершенно секретно. Воздух» расписана агентурная разработка для меня. А дело будто бы идет от начальника Крымского НКВД и от Штаба Крымской контрразведки. По этой бумаге я должен встретиться с татарином Хакимашем и сообщить ему дезинформацию, что в ноябре в Крыму будет низкая облачность, и безостановочно будет идти снег.
Да, вот и вся хитрость, которая наша подпольная шинкарка придумала. А ведь сработало! Меня потом, после встречи глав союзнических держав, полковники в ресторан пригласили. Шампанское рекой лилось всю ночь. Они мне и рассказали, что сам Лаврентий Берия план этот прочитал и сказал: «Да ловко придумано. Может и сработает. Да делать нечего. Другого нет. Задействуйте все фронтовые каналы метеослужб. Пусть они подтвердят прогноз по Крыму на ноябрь. Да так, чтобы немцы могли перехватить».
Немцы прогноз разведали: бомбардировщики стояли без движения на аэродромах. Рисковать немцы не любили. А по приказу товарища Берии на полуострове Крым и во всех прилегающих районах Украины были вдвое и втрое усилены силы ПВО. Но они не понадобились. И еще. Во время Конференции над Крымом светило Солнце.
Полковники смеялись. Говорили, что генерал Круглов, сказал, что это он придумал так ловко обвести немцев вокруг пальца. Ему Берия за это Героя дал. Полковники по Отечественной Первой степени получили. Тестю моему Грамоту дали. А мне медаль вручили за Мужество. А Лиза до 47 года торговала по ночам водкой. А потом ее ОБХСС все же взяло. В Сибирь она отправилась. Говорят и там не пропала, опять водкой по ночам торговала.
А еще полковники рассказали, что как не старались, а все Ялтинские секреты уже на третий день знали. И даже то, что говорилось за закрытыми дверьми, как там наедине спорили товарищ Сталин с Рузвельтом и Черчиллем, все немцы знали. Как? Никому не понять. Как и не понять, как немцы такую простую хитрость купились.
Тяжелый 1946 год
Начался тяжелый 46 год. Холодно. Слякотно. Температура зимой выше 5 градусов не поднималась. Ветер ледяной. Я по такой погоде Черчиллиху встречал. Это жена Черчилля, который тогда королевством Англии командовала. Она, Черчиллиха-то, оборудование передавала для госпиталя тяжелораненых. Приехала в Симферополь, мы ее здесь ждали. Ночью машина приезжает, а шофер женщина. Замерзшая, холодная. Вылезла и говорит: «Разгружайте, я сейчас обратно поеду». Я подхожу: «Да куда ты такая поедешь? Иди ко мне в кабинет. Там диван, ложись отдохни». Она ушла. Стали мы машину разгружать. Чего там только не было: индейки, курицы, петухи, гуси, вина в ящиках. Ящички аккуратные, по десять бутылок, не больше, плоские. С тех пор никогда таких больше не видел.
Прихожу в кабинет, там Наташа лежит, шофер-то, женщина та. Сел я тихонько за стол, а она не спит, смотрит на меня глазами и шепотом: «Мичман, иди сюда. По мужчинам я соскучилась». Я немного удивился, но виду не подал, говорю: «Ну, ладно, давай попробую, может, что и выйдет». Начали мы трехомудиться часа в два ночи, а в восемь ей уже ехать обратно в Симферополь. Встала она, прощается, вся в улыбке. Сказала мне так: «Ну, я теперь как заново родилась. Бодрая, снова молодой стала. Спасибо, Саня. Я еще приеду, можно? Я ей: «Можно. Можно, Наташенька. Ты только позвони. Вот аппарат у меня на столе стоит, сюда и звони». Она: «Обязательно приеду, крюк дам на машине, а не получится, так можно и на поезде».
Так она и не приехала тогда. Я ее уже после встретил в Доме флота. Ох, какой разгул там в поры был! В субботу, воскресенье концерты устраивали для офицеров, опять наша же самодеятельность. Потом танцы. Ресторан до двух часов ночи работал. Командир в море, жена — в Дом флота, не одна, понятно. Одевались они как! Драгоценности разные. Красивые женщины, а вечером марафет наведут — глаз не оторвешь. Драгоценности теряли. Ко мне однажды билетерша подбегает: «Мичман, смотри, чего нашла, потеряла какая-то». Дает мне брошь. Большая, блестит, камни крупные, красные как кровь. Я брошку в стол, а билетерше приказал, если что, молчи и ко мне посылай.
Все закончилось, ресторан уже закрылся. Я жду. Чувствую шум, не шум и не драка, и не пьяные, просто громкие голоса. Это командирша, жена нашего полковника, бегает вверх-вниз, вверх-вниз... Брошку ищет. Я молчу, сижу в кабинете. Подождал немного еще, подошел к ней и делаю вид, что ничего не знаю. Спрашиваю: «Что потеряла?» Та в слезы: «Ой, брошку, Саня, помоги найти, не уйду, пока не отыщу». Я, ни слова не говоря, веду ее в кабинет, открываю стол — эта? «Саня мой! Милый ты!» — и давай меня целовать. Я ее отстранил, спрашиваю: «Что тебе так эта медяха дорога?» Она рассказала, не медяха это, а фамильярная драгоценность, от бабки, золотая брошь, чистые рубины, в центре брильянт. В общем, назавтра пригласила к себе, вечером. Я спрашиваю: «Зачем?», а она: «Придешь, узнаешь. Только приходи. К восьми».
Отпросился я у полковника. Он мне говорит: «Что, Мичман, опять блядь завел? Новую?» Ну, я отнекиваюсь, что нет, просто у меня важное дело. Отпустил. Он полковник, а меня, мичмана, уважал. Остался вместо меня! Вот! Я ведь только правду говорю. Уважали меня, хоть я и лишь мичман.
Пришел вечером, сидит она одна в нарядном платье. На столе торт, коньяк, водка, табаку навалом. Тут разгул и начался, аж до двух ночи.
Стал я ходить к ней каждый вечер. Жена моя с дочерью к тестю уехали. Он тогда вторым секретарем был, в Ставропольском крае. Отец меня все спрашивает: «Что у тебя за работа такая: и день и ночь?» Я ему объясняю: «Не могу уйти, когда на работе не все в порядке. Душа не позволяет».
Прихожу один раз на службу, а мне билетерша говорит: «Там, Мичман, две женщины приходили, принесли тебе чего-то. Не знаю, кабинет заперли». У меня ключ всегда в двери торчал. Захожу я, а на столе торт, руками не обхватить, и коньяк. Записка еще была: «Саня, милый, ешь, пей — это для тебя и твоих друзей, а потом приведи своего приятеля, мичмана какого-нибудь». Ну, беру своего дружбана, идем вместе. Там, понятное дело, стол накрыт. Сидят, а вторая — Наташа, тоже командиршей стала.
Они, эти жены, только мичманов таскали.
Понятное дело, я им всегда в зале места оставлял, во втором ряду. Как придут, я их без билетов бесплатно пускал. К нам ведь тогда все ездили. Многие ездили. Любовь Васильевна Орлова! Приехала она. Ну, ее все встречать. А она меня увидела, бросилась ко мне и кричит: «Шурик! Смотрите, Шурик! Здравствуй, дорогой!» И под руку меня берет. Все, конечно, рты от удивления пооткрывали. Прямо поразились. Начали спрашивать, дескать, откуда вы нашего мичмана знаете. Орлова отвечает: «Шурик у нас осветителем работал, когда мы «Волгу-Волгу» снимали. Он тогда в Казанском театре был. Мы его попросили нам помочь».
Я у нее в тот раз на выступлениях конферансом был. Ей другого давали, а она: «Нет! Мне только Шурика!» Уж и не знаю, как и решился, да упросила она меня. Я ведь конферансье был и у Марецкой. Она мне по семьдесят рублей за выступление предлагала, да так и уехала. Хоть бы рубль заплатила. Стерва! Да, все бабы стервы, это уж точно.
Ну, вот Черчеллиха, которая в Севастополь должна была передать оборудование для больницы. Разгрузили еду, ждем. Поваров вызвали. Они обед приготовили. Столы поставили буквой «П». Ждем. А ее все нет и нет. Комендант города звонил мне, насчет обеда беспокоился. А я его спрашиваю: «Кто пробу будет снимать?»
Пробу приехал брать главный военврач. Блюд было — не перечесть. Он попробовал каждого по ложечке, так ему плохо стало. Потом его два месяца в его больнице лечили-лечили, да так и не вылечили, умер. Да, он уж не жилец был, у него — то ли сифилис фронтовой был, то ли еще что…
А мы все ждем. Тут звонок, дескать, она к нам не поедет, будет обедать у мэра города. Вот стерва! Комендант у меня в тот момент в кабинете сидел. Он сразу приказал: «Половину еды ко мне на квартиру, остальное на стол. Двери, Мичман, запри, охрану выставь. И давай гостей зови». Ну тут разгул начался. До двух ночи. Сидели за столом, гуляли во всю, а как взглянули на часы... Пол восьмого!!! Через тридцать минут Черчеллиха приедет самодеятельность глядеть. А у нас столы не убраны, посуда грязная, мы же сами еле на ногах стоим. Комендант к телефону, трубку сорвал и рявкнул: «Пожарная! Комендант города. Срочно в Дом флота! Десять пожарных, у нас пожар, но без огня!»
Скоро примчались десять пожарных. Все они убрали, столы расставили, стулья в зал поставили, посуду помыли. Комендант им устную благодарность объявил и на боевые посты обратно отослал. А Черчеллиха в это время, оказывается, уже в Симферополь уехала.
Вот, стерва, что выкрутила.
Ничего я не боялся, ничего!
Шел беспробудный ноябрьский дождь. Ветер. 1952 год. Вот тогда меня перебросили в Одессу. Да, крутило меня, крутило. Такое у меня амплуа было. Я не обижался. Потом из Одессы в Севастополь по делу поехал. Я из Одессы контрабандные отрезы возил. Приехал я, все жене отдал. Пока мои тряпки разглядывали, я к другу Сереге. Был у меня дружбан такой. Он на Большой Морской жил. На первом этаже. Прихожу, а я дома в штатское переоделся, и говорю: «Серега, хорошо бы за встречу смазать!» Было уже поздно, часов десять. Серега надевает фуражку и в дверь: «Идем, Саня, сейчас за дружбу смажем!»
Прошли немного, и друг мой в какую-то дверь постучался, открыли ему. Заходим, а это рюмочная подпольная. Выпили по стакану, а там моя Лиза водку наливает. Мы с ней поздоровались. А Серега удивляется: откуда ты ее знаешь. Я молчу. Вышли, и тут прямо машина ихней комендатуры, а оттуда Старушкин, сукин сын, вылезает. «Ага! — говорит, — привет, Мичман! Ты же в Одессе должен быть. Документы давай».
У меня все в порядке: я в командировке. Дал ему документы, а он и у Сереги забрал. Злым сделался, кричит: «Завтра к восьми за документами. Я вам покажу, как по ночам пьяными шататься по рюмочным!» Я сразу сообразил, что он, гнида, специально разрешил Лизе торговать офицерам по ночам водкой, чтобы их потом тут же отлавливать. Вот какая гнида был.
Пошли мы назад грустные, что завтра в комендатуру придется идти. Тут Серега мне говорит, что он знал, что мы на коменданта можем нарваться, но меня не хотел расстраивать: смазать-то больше негде. Да и потом он был уверен, что если бы я и знал, то все равно пошел бы с ним, поэтому нам надо вернуться и еще по стакану за встречу опрокинуть. Так и сделали.
Утром в комендатуру отправились. Пришли, нас Старушкин ждет. «Что же вы, сучье вымя, не дома пили, а по городу шлялись?» Я ему отвечаю: «У нас что, не может быть мужского разговора? При женщинах не обо всем поговоришь». Комендант нам: «Ладно, ладно. Документы я вам отдаю, но в другой раз попадетесь, пеняйте на себя! Да, мичман, у вас тесть подполковником стал, правильно я слышал?»
Да, хоть у меня тесть и подполковником был, а никогда я им не пользовался. А Старушкин дальше крутит: «Я за тобою, мичман, давно слежу...» Тут я его перебил: «Зачем за мною следить, что, я преступник?»
«Нет, не преступник, — согласился со мною комендант, — я просто к тебе приглядываюсь. Хочу в комендатуру к себе взять. Ты мне нравишься». Я ему отвечаю: «Зачем мне в комендатуре служить? Вам здоровые лбы нужны. Я не такой. Я часы снимать не буду, карманы выворачивать не буду. Думаете, я в Одессе ничего не знаю, что вы здесь вытворяете? Зачем вы Мишку к себе взяли? Он простым матросом был, а сейчас сержант».
Не побоялся я, все так Старушкину и выложил. Он аж затрясся. Серега стоит, головой крутит, дескать, зачем в разговоры лезть, дескать, давно бы уже дома были. Ну, молчит Старушкин, трясется от злости, а я дальше: «Вы, наверное, не знаете, кто такой Мишка? А он сын директора Курортторга! Вот ты его и взял к себе. Я таких подлецов насквозь вижу!»
Ничего я не боялся, хоть и простым мичманом был.
Чугунная голова генерала Тот-Либена
Жарким августом одна тысяча девятьсот пятьдесят шестого года я ушел в запас. Я, может, и рад тому был. Больно моя последняя должность последняя была нервная. Я занимал должность начальника Исторического бульвара города Севастополя.
Город тогда передал в дар Черноморскому Флоту этот бульвар. Он после войны был совершенно разбит, ни одного памятника живого не было.
Нагнали матросов, деревья сажать стали. Бульвар брусчаткой мостили. А вот бюсты нам не под силу восстановить было. Обратился я по команде с просьбой прислать скульптора, чтобы памятники восстановить. Прислали архитектора. Писаревский его фамилия.
Стал он бюсты по фотографиям лепить. Устроили ему мастерскую в развалинах дома одного. Ну работает, он, понятное дело. С натуры лепит. Появились и натурщицы. Голые перед ним шныряли. Я его спрашиваю, зачем девок-то в мастерскую водишь. Ведь тебе же только мужиков лепить надо, и то только головы. Он не растерялся: «Мне же глаза размять надо!» Ну, что он там разминал, дело известное.
Однажды вызывает меня комендант города и спрашивает: «У Писаревского в развалинах бываешь?» «Нет, товарищ комендант города! Не бываю», — отвечаю я. Я и вправду туда не ходил. «А ты знаешь, что там все офицеры побывали? Сходи и ты. Вечером». «Так мне, товарищ комендант, не требуется». «Дурак, да я что тебя к его девкам посылаю что ли?! Сходи и разгони ты этот бордель к чертовой матери! Доложишь!»
Пришел вечером как-то в развалины к лепуну нашему. Приказ выполняю. Одну дверь открываю: офицеры. Другую — офицеры! И девки везде, как клопы по углам. В одной комнате матросы наши спирт хлещут и одна растрепанная, пьяная с ними. Они кричат: «Товарищ Мичман, давайте к нам. Сейчас мы вам стаканчик и свеженькую, Мичману такие дырки не нужны, свеженькую ему!» Дым коромыслом стоит. Я им строго так говорю, приказываю, значит чтобы они через два часа все убрались отсюда. Тут входит телефонистка наша, чистенькая, молоденькая. Я удивился, спрашиваю: «Наташа, ты что!? Как сюда попала?» Она прошелестела от испуга: «Меня пригласили...» Я прикрикнул: « «Чтобы духа твоего здесь не было! Вот тебе ключ от моего кабинета. Иди туда, я с тобою поговорю еще». Матросам я объяснил, что действую согласно приказу коменданта.
Пришел через два часа к себе в кабинет. Сидит там Наташа-телефонистка и плачет. Мне так жалко сделалось. Не стал ей выговаривать. Сказал только: «Ложись, Наташа, спи. Вот диван. Здесь тебя никто не тронет». Устроилась она на диване, я собрался уходить. И вдруг мне Наташа эта говорит: «Мичман, мичман, я одна боюсь здесь спать. Посидите со мной». Вот с Наташей всю ночь и трехомудился.
А с этим Писаревским головы от бюстов героев ходили искать. На аллее-то только один герой стоял — Тот-Либен, его немцы не тронули, он же тоже немец. Они даже его отремонтировали: Тот-Либен у них весь в лесах стоял. Писаревский походил вокруг немца этого и говорит: «Голова-то не Тот-Либеновская, а матроса Кошки!» Видно, голову-то Либену снарядом срезало, фашисты ее не нашли, так они генералу прикрепили Кошкину голову, только к бескозырке козырек приделали. Сколько народу вокруг ходило, ничего никто не заметил. Наверное, так и осталось бы, если бы не Писаревский.
А голова Тот-Либена нашлась. Однажды приводят ко мне мужичка. Он говорит: важное дело у меня к командиру. Рассказывает, что как наши ушли из Севастополя, к нему в огород голова упала, чугунная. Он думал, что это наш, партейный. Вырыл он этому партейному яму поглубже и голову эту спрятал. Сейчас прямо он может показать, где голову партейную всю войну скрывал. Только пусть ему сначала триста рублей дадут.
Пришлось его на время дворником аллей записать. Он деньги через три месяца получил, тогда и голову вернул.
Тяжелый 1932 год
Тысяча девятьсот тридцать второй год. Начало тридцать третьего. Льет дождь. Слякоть. Холодно. Промозгло. Девятый класс. В школе топили углем. Там было тепло, а я был влюблен в девушку. Лидия Баранникова. Так ее звали — Лидия Баранникова.
Как же я ее любил! Как любил! Каждый день, вечером, приносил открытку с видом картины из Третьяковской галереи. Как я ее любил! Как любил! Каждый вечер по открытке. Несколько лет. Тогда не как сейчас, печатали все новые картины. По субботам я ей дарил книгу. Каждую субботу — книгу. Так я ей подарил целое собрание Майн Рида, Жюль Верна и еще кого-то. Все в сафьяновом переплете, с золотыми буквами на обложке. Даже наша учительница говорила: «Вот дети, это будут муж и жена». Отец у нее был богатый, автомастерскую держал. Автомехаником был, тогда автомобиль был ого-го!, не то что сегодня.
Мы с ней в разных классах учились. Когда меня посылали сено убирать или помидоры собирать, она всегда отпрашивалась со мною ехать. Ее отпускали. Мы с ней рядом всегда ехали, но близости у нас не было, ни-ни. Ну ласкались, но близости не было.
Я ей говорил: «Кончим школу, поженимся!» Вот однажды провожал я ее до дома, поздно было, она на пианистку училась у одной женщины, так я через весь город ходил, встречал ее и приводил домой. Вот Лидочка встала у калитки и говорит: «Дай я тебя поцелую». Поцеловала меня в щеку и сказала, что выходит замуж, за инженера.
Я весь обомлел, смотрю отупевшим взглядом. Спрашиваю: «Как за инженера, ты что?!» Она мне: «Так мама с папой решили».
Я не стал ей ничего делать, хоть она таким невзрачным образом поступила со мною. Я ей такие последние слова сказал: «Прощай, Лида. Одно тебе пожелаю если у тебя родится дочь, то не дай Бог ей так подло поступить, а если родится сын, пусть он не влюбляется в такую, как ты». Повернулся и ушел.
Дома целые сутки не ел, не пил и не спал. Мать за доктором ходила. Ушел я из школы, поступил учеником киномеханика. Приходили они кино смотреть, Лидочка и ее будущий муж-инженер. Белесенький такой, с бородкой.
Потом я уехал к дяде в другой город. Поселился в общежитии. Там окно прямо на базар. Открыл: шум, купцы вовсю кричат. Ничего, думаю, весело будет, смотреть буду. В комнате, кроме портрета Сталина, ничего не было. Соседи дали мне раскладушку: козлы, а на них доски положены. Купил я простынку и подушку и зажил.
Вот так я возненавидел женщин и долго еще мстил им.
Потом дядя устроил меня учеником механика на секретный завод. В цех на шарах. Там, говорили, будто бы под домом шары большие положены были.
Привели меня на завод, к начальнику цеха, фамилия его Косых и вдруг мне представляют: «А это начальник смены Леонид Ильич Брежнев». И не думал я не гадал, что мы с ним чуть на скамью подсудимых вскоре сядем.
У нас в цехе комната отдыха была, а под низом два туалета. Напротив, здание начальника цеха — с большими итальянскими окнами, там же были женские душевые и раздевалка. Мы специально ходили в комнату отдыха, смотрели, как наши работницы раздеваются. Вот смотрим, одна разделась, и в душевую. Мы ждем, когда она выйдет. Час прошел, а ее все нет. Два — нет. Тут один механик, старый уже, не выдержал, говорит, пойду погляжу, вроде случилось что. Потом слышим: «Господи, убили ее». Прибегаем, она нагая лежит, мертвая, — Лидия Баранникова!
Брежнев рапорт пишет, мы убийцу ловим. Наш это, душегуб фазу на ручку кинул: ее и стукнуло. Кто-то пошутил, а мне ее нисколько не жалко. Только злость на женщин прошла.
Таскали нас... Убийцу не нашли, кто фазу кинул, неизвестно. Я никому не сказал, что знал ее. Оттуда я вскоре уехал домой. А там армия, я сам попросился. Записали в Севастополь, моряком. Я обрадовался, всю жизнь мечтал на море попасть.
Погрузили в эшелон, много нас было, аж четыре яруса. Везут, везут, все песни поют, а я вижу — уж к Таганрогу подъезжаем. Я к лейтенанту: куда едем, вроде в Севастополь собирались. Он посмотрел, посмотрел: «Надо же, Таганрог! Поворачивай эшелон!» Мне благодарность! А я всегда любил управлять и указывать верное направление. У меня с детства такой талант был.
Вот как-то надумал я встретиться с Брежневым. Думал передать ему тетрадь. Я ее 50 лет составлял. Там все недостатки, которые при Советской власти обнаружились были мною записаны. А в конце тетради я написал, как их исправить. Толстая тетрадь — сорок восемь страниц. Вся мелким почерком исписана. А тут жизнь, чем дальше, тем душнее. Злость разбирает, мать их! На войне, врать не буду, своими руками убил двадцать два немца и одну татарку, как предательницу. В районе Ялты татарка эта жила. Я приказал забросать этот дом гранатами. Забросала моя команда — одни девки. Я ведь командир связисток был, тридцать их у меня было, будь они прокляты. А теперь что? Забыли нас, потешились тут недавно, часы подарили, барахло сплавили, и все! Встречаю тут иногда приятеля, Героя Советского Союза, он меня спрашивает: «Ну, что, Саша, как?» Я в ответ только рукой машу. Герой-то, друг мой, мне отвечает: «Санька, крепись, крепись!» Вот я отправился в Столицу. А кто у меня там из знакомых есть? Только товарищ Леонид Ильич Брежнев. Собрался. Тетрадь в чемодан положил. И поехал.
В поезде рассказал зачем в Москву еду. Тетрадь показал. Нас четверо ехало. В очках, тетка в платке, бабуля и я. Тот, что в очках с верхней полки сказал, что я дурак, куды суешься с куриной моськой. Так он сам — все, что в окно видел, то все ругал. Тетка все просила рассказать, что у них все коровы в колхозе перемерли от голода. Бабуля все вздыхала, на меня глядела, огурцами со своего огорода угощала.
Я им говорю, что ничего я не боюсь, ничего. Я ведь и со Сталиным говорил, не испугался.
Помню, война кончилась, ну и давай всех демобилизовывать. Нас только и осталось мичманов семьдесят. Тут как раз Сталин приезжал и выступал. Мы в зале сидели. Много народу было. Ну, я встаю и спрашиваю и спрашиваю: «Можно ли товарищу Сталину вопрос?» А сам ни жив, не мертв. Тот что-то спросил у адмирала Кузнецова, подумал, потом улыбнулся и разрешил. «Почему, — спрашиваю, — а нас всего семьдесят мичманов осталось?» «А ну, — говорит товарищ Сталин, — встаньте мичмана.» Мы от страха ни живы ни мертвы. Поднялись. «Вы, товарищи мичмана, одеты и обуты. Государство вам деньги платит. Что вам еще нужно? Никто вас не тронет!» Произнес он это и о другом заговорил. Мы сели.
Вот человек был! Хрущев пришел, обосрал Иосифа Виссарионовича и уволил всех, у кого срок вышел. Да еще приказ выпустил, чтоб фотографии и документы все в контрразведку сдали. Я свои альбомы с Ялтинской конференции все сжег. Думаю, ну их нести туда, затаскают. Боялся Хрущев документов, что при Сталине армия жила не то, что при нем. Вот такое говно он был!
Потом я залез к себе наверх, спать лег. Утром рано приехал. В Москве облака, дождь, ветер. Остановиться в Москве негде, так я сразу в Кремль пошел. По дороге в магазин зашел. Кефир купил, хлеба. Поел. К полудню был на месте.
Зашел в каптерку центрального органа. Кругом мрамор, золото, серебро. Я паспорт показал, орденскую книжку, билет военный. Сказал, что мне нужно с Леонидом Ильичем Брежневым встретиться. Ничего вежливо разговаривали. А зачем спрашивают. Я про тетрадь ничего не сказал. Говорю, вы передайте ему, что это я мичман Селитра, насчет Лидии Баранниковой которую убило в 1932 году током, и мы с Леонидом Брежневым оба под следствием были. Убийцу не нашли. Я загадку разгадал. Знаю кто злодей. Надо теперь и Леониду Ильичу об этом на старости лет знать.
Они начали переглядываться. Хмурились. Думали. Звонили. Потом уходили-приходили. Потом кто-то пришел. Пришел в штатском с бледными глазам. Молча меня разглядел, и ушел. Потом в генеральских лапмпасах с красным лицом. Попросил рассказать все. Еще пришли.. Еще раз все рассказал. Канитель большая была. Ну, у них такое амплуа. Генерал и повел меня повели по коридорам. Ковры. Тишина. Только вдалеке вроде чую телетайпы стучат. Целый час шли. Провели к нему в кабинет через двери, которые два красноармейца еле-еле открыли. Я вошел. Вокруг дуб, мрамор, золото, бронза, бархат, серебро, полированный стол. Окно громадное. Из него вид красивый. Река, небо, церкви, дома.
А где Брежнев? Не вижу. А вот он! В большом кресле сидит. Упитанный. Глаза закрыты, вроде спит. Генерал оробевшим голосом тихо сказал: «Леонид Ильич, Леонид Ильич, привели…» А мне грозно генерал так прошипел: у тебя три минуты, и чтобы без фокусов, а то кишки сам тебе выгрызу.
Генерал тихо за моей спиной стоит. Брежнев глаза открыл. С минуту молчал. Только часы тикают в разных углах: на столе в форме штурвала, напольные в углу.
Вдруг Брежнев говорит: «Ну, мичман. Тебе квартира нужна? Машина? Дача? Дочку в институт устроить? Или секретаря получить хочешь?»
Я ему: «Леонид Ильич Лидию Баранникову помните? На заводе ее током убило. Вы за нею ухаживали…» Брежнев мне: «Так мы работали вместе. Так хочешь директором этого завода? Или на весь район посажу…» Я ему: «Леонид Ильич я знаю, кто и за что Лидочку убил!» Брежнев мне: «Что тебе, мичман все мало. Хочешь генеральские погоны. Только в отставке будешь». Я ему: «Леонид Ильич. Я у вас в цехе работал учеником механика. Я вам еще флягу точил». А Брежнев мне: «Ладно. Я устал. Получай орден».
Тут меня генерал за плечи схватил. И давай трясти. Кричит: «Вставай! Приехали! Москва!» Я глаза открыл, присмотрелся, понял, что на верхней полке в поезде лежу. Люди все уже собрались. Чемоданы в руках.
В Москве облака, дождь, ветер. Я сразу в Кремль пошел. По дороге в магазин зашел. Водки чекушку купил. Закуски. В пивной выпил, закусил. К полудню был на месте.
Стою я на площади у Мавзолея. И чудиться мне, что из окошечка на меня Брежнев смотрит, и смеется… Стены Кремля высоченные. На меня прямо падают. Подошел ко мне милиционер. Козырнул, фамилию свою назвал и вежливо говорит: "Ты чего здесь топчешся. Проваливай подобру-поздорову!" Я и пошел, долго шел, тут река на пути оказалась.
Достал я свою тетрадь и в воду бросил.


 
 

 
портал "Акланд" объединяет арт-проекты